<< 

Борис СМИРНОВ

ВОСПОМИНАНИЯ

 

Бориса Павловича Смирнова я почти не знала. Где-то за год до его смерти мы целой группой, в основном случайных людей, явились к нему в дом, чтобы узнать “что-нибудь интересное” о знаменитых красноярских археологах 20-х гг. Н.К.Ауэрбахе, В.И.Громове и Г.П.Сооновском. Спустя 6 лет я приходила уже к его дочери, Вере Борисовне. Тогда мой интерес в Борису Павловичу выглядел чисто “прикладным” — я занималась историей археологических исследований в Красноярске и Смирнов в моих глазах был только другом Громова и Ауэрбаха. Вовсю шла перестройка и мы осторожно, как в присутствии смертельно больного, говорили о событиях 30-х. Вера Борисовна упоминала о тетрадях Бориса Павловича, но на мои робкие просьбы показать отвечала твердым отказом. Только этой зимой мы вернулись к разговору о них.
Архив Б .П. Смирнова (вернее, то, с чем ознакомилась я) представлял собой пять общих тетрадей стихов, сшитую пачку машинописных листов с рассказами, поэмой, историческим очерком о Красноярске и самое, пожалуй, главное — незаконченную тетрадь воспоминаний о 20-х — начале 30-х гг.
Что я, внучка и правнучка репрессированных и расстрелянных, могла узнать для себя нового сегодня, когда перенасыщенность информацией о репрессиях 20-30-40-х затупила наши чувства и ужас прошлого в сознании стал с успехом перекрываться ужасом сегодняшним? Мы выросли в состоянии вечного поиска внутреннего компромисса, необходимости примирить память о реальном злодействе c вживленными в подкорму лозунгами об “уме, чести и совести”, “едином и всепобеждающем”, ибо иначе — или диссидентство или помешательство. Наше стойкое коммунистическое мировоззрение опиралось на нестойкий фундамент, изъеденный непониманием, умолчанием и страхом, перешедшим уже на генный уровень. Моя мама, всю жизнь объяснявшая ученикам пре

 

 

 

 

имущество социалистической экономики, панически боялась людей в милицейской форме. Отец долгие годы не решался рассказать даже своим детям, что наш дед чудом избежал раскулачивания, успев увести семью с пятью маленькими детьми из деревни перед самым приходом уполномоченных. Когда в 1988 году мои родственники вызвались показать место, где сваливали расстрелянных в Ачинске — это был ПОСТУПОК для людей, никогда не говоривших с посторонними о судьбе своих семей.
Так мы и жили: смеялись над Брежневым, возмущались Солженицыным, удивлялись Сахарову, рассказывали политические анекдоты, но даже мысленно обходили при этом темы, на которые сами поставили свое “табу”. Мы бродили по мелководью и, глядя на плакат “Купаться запрещено!”, воображали себя независимыми людьми.
Кто из нас, изучая историю России по учебнику истории КПСС, останавливался на скупой фразе: “Летом 1918 года по приговору революционного суда в Екатеринбурге был расстрелян Николай II со своей семьей”? Кому приходила мысль задать элементарный вопрос: “За что же дети-то расстреляны?”. А кто, выполняя “гражданский долг” на избирательных участках, привычно, словно подчиняясь условному рефлексу, спрашивал:“Отчего выбираем одного из одного?” А кто мог так ответить: “Были б выбора как выбора, им могли бы вставить три пера, и они могли бы сверху вниз упасть, потерявши положение и власть”. Ведь все так просто. Но только это не 90-е годы, а 60-е.
Он все время возвращается к сталинщине (“Его время поздно или рано, назовут эпохой кровавого тирана”, “Две тыщи лет из век в век был чтимым богочеловек. Культ изменили и намного — чтить стали человека-бога”). В воспоминаниях он, задолго до всех современных научных исследований рассматривал репрессии как целенаправленную государственную политику и идеологию, имевшую свои корни и свою историю. Но самое главное — он оставил свои свидетельства об этом времени, свидетельства человека, прошедшего мировую войну, революцию, ссылки, тюрьму, концлагеря. Кто еще мог

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

>>

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 4-5 1998г