<< 

Вадим ЛЕТОВ

АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК

 

Возвратясь из странствий по святым землям, Гоголь о них предпочитал не распространяться. В разговоре при слове “Палестина” по-кошачьи фыркал, будто сердился. Впечатления умалчивал. На досужие расспросы, что да как, сдерживая раздражение, ответствовал, что об оном предмете так много другими пишущими сказано, что ему нечего добавить. В феврале там тепло, а арбузы созревают на русскую масленицу. Из русского много только воробьев и голубиного гуано. Не случайно, пожалуй, что на Руси, сколько помнит он, воробьи зовутся “жидами”.
Но Жуковскому, что намеревался писать поэму о Вечном Жиде в Палестине и у всех испрашивал консультации, вдруг скажет мечтательно:
— А на земле Самарии я сорвал аленький цветочек...
И замолкает, словно чего-то устыдится. Цветочек не для дочек...
Среди каверзных друзей считалось, что он поистер на моления язык, в этих краях еще не побывав. А то и просто осложнился воспаленьем мысли. Зачем-то, конечно, в Вифлеем ходил, но что из него привез?
В этом вопрошании имелся определенный смысл...

 

===

Николай Васильевич сидел у камина, нахохлясь, что сова, застигнутая в ночи ярким светом. Не мигаючи, смотрел на мерцающие в камине угли, кутался в шинель тонкого сукна, но огня не видел и тепла не ощущал. Темь и хлад стояли пред глазами, бросая в дрожь. Беспросветная темь. Хлад погребка со льдом, забитого впрок говядиной.
Писатель был в отчаянии. Давний кошмар про то, как его хоронят заживо, сон, что годами не отпускал его, пришел теперь наяву. И где? У гроба господня. У вожделенной вершины, к которой последнее время стремился так истово. Всему миру пообещал, что за всякого верующего и неверующего в предвидения его, священной пещеры достигнув, обязательно помолится. Но оказавшись там, осознает внезапно, что переусердствовал и полной мерой выполнить зарок не сумеет. Всю ночь неусыпно отбивал у доски гробовой поклоны, пачку свечи жег, но боль земную в себе не выжег, а небесную в естество так и не впустил. В душу та постучалась, но не вступилась.
Вертеп был перед ним. Вертеп провинциальный. Разве что с живыми актерами. Отец Мелетий, митрополит и наместник патриарха, говоря с ним, буднично откашливал простуду в платок и при этом, что его исключительно огорчило, в тряпицу внимательно вглядывался, сколько же дряни из его легких вышло. В театре не молятся. Там взирают, а действо принимают или нет. Он в нужности приемки усомнился? Декорации, конечно, великие, но оправданием игрища не воспринялись. Он ждал святости, а обнаружил только запах воска, сановный храп да лающий кашель.
Но сюда вела все же сверхзадача. О ней первым делом он расскажет консулу российскому, встречавшему на причале Бейрута. Костас Базили, албанец греческих корней, малорос полтавской принадлежности, в нежинской гимназии был его другом, более — не

 

 

 

разлей-водой. Вот и школярский рукописный журнал ими выпускался сколько-то вместе, и слава, если таковая объявлялась, делилась поровну.
Николай Васильевич в сборах тех житейских забот откровенно страшился, так что в письме к приятелю нижайше просил стать его Дантом по кругам Палестины.
И Базили подобные обязанности с превеликим удовольствием принял. За честь счел.
— Моления такие, Костас, как ты знаешь, я пообещал в первых же строках своей наиглавной книги. Кстати, прочел её? — последнюю фразу он произнес с нажимом, что гвоздь в подлокотник сидения большим пальцем вдавил. В том акценте ощущался особый смысл.
Базили вопрос попытался обойти и даже хило изобразил, что о такой книге вообще не знает. Но тут же выдал себя, спросив:
— Разве не “Мертвые души” есть твоя книга наиглавная? Я перечитывал их не раз, но названного намерения в них не выделил...
— Не лукавь, — пискливо, будто заплакать желая, скажет Гоголь,- не надо. Ты знаешь, о чем вопрошаю. Я очень рассчитывал на твое чуткое понимание. И желал видеть в тебе не скольбко дипломата финтящего, а надежного собеседника в дороге.
Консул лукавил. Читал он новинку. Читал. Лучше бы этого не делал.
В ушедшую осень он получил от Гоголя пакет. Книга из пакета звалась “Выбранными местами из переписки с друзьями”. Жанр странный — письмо-исповедь. Обширное письмо ко всем думающим. Можно считать, и к нему тоже. Письмо, на которое отвечать не желалось ни на бумаге, ни в устной беседе. Книга, что напугала нарочитостью, словно не гением писана, а лишь подписана им в каком-то забытьи. Менторское письмо, что иных слов, чем автором предложенные, читателю не позволяло. И в первую же минуту после лобызаний и счастливых восклицаний жестко востребовало ответа. Лучше бы хотя бы малость с этими погодилось, чтобы острота вопрошания поуспела притупиться.
— Николас, пусть будет так, — Базили, что после гимназии пошел по дипломатической части, консулом стал, но не лгуном. — Прочел и обрел суждение. Тебе во многом противное. Отвечу прямо. Я бы согласился с тобой предмет сей судить-рядить, если бы ты им не зачеркивал все тобой писанное. Потому что желаю тебе добра. Как себе. И России. Отнимать у нее бога в литературе не считаю допустимым. Я смог согласиться, когда Пушкин назвал свою великую поэму романом. С восторгом поверил, что ты прозаический плод свой определил поэмой. Поэмой в прозе. Воздействие Пушкина? Пусть. Но не могу принять противности, когда...
Бывали времена, когда его невзрачный востроносый друг взрыдывал на его плече, воображая, что мир никогда не сумеет осознать величия его слова. Базили его успокаивал, в том предназначении истово убеждая. Хотя еще ничем и не означалось. Сейчас этого сделать не мог. Даже по приказу, сквозящему из глаз постаревшего друга. Мизатроп, в себя беспощадно влюбленный, писал выправленные из старых писем строки и требовательно ждал от него солидарности.
—...когда сомнительной ценности проповедь ты выдаешь за свою величайшую прозу. Нет. Оставь мне

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

>>

 

 

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 3-4 2001г