<<

Александр КАЗАНЦЕВ

МОНЕТА НА РЕБРЕ

 

Главы из романа “Школа любви”

 


“А жить, чёрт возьми, всё-таки стоит!..” — думал я, лёжа во время обеденного перерыва в благодатной тени керносклада. Жизнеутверждающе жужжали шмели под почти расставшейся с толем крышей, сквозь щели в которой били узкие, напористые и пыльные лучи. Сотоварищи мои по работе ( “потаскуны” и “носильники”, как мы в шутку называли себя за характер труда: таскать и носить), такой же ещё зелёный народ, как и я, резались в картишки со смехом и шутливо-матерной перебранкой. А я, развалясь на расстеленной поверх перевёрнутого ящика геологической “энцефалитке”, которую подарил мне отец, чувствуя приятную усталость привыкающих к работе мышц, думал о том, что завтра буду встречать Елену.
Она приедет ко мне за полторы тысячи километров, в неведомый для неё городишко, впервые переступит порог моего дома. Она решилась, не побоялась!
Это было лето, когда я окончил второй курс в Политехе. Расстались мы с Еленой почти полтора месяца назад: она уехала в студенческий строительный отряд, а я домой, к больной маме, в Зыряновск. Отбывая в родной городок, я уже знал — каникулы мне предстоят невесёлые: приехавшая поступать в Томский же Политех сестрёнка моя Галинка, рассказала, что, хоть и прошло после маминой операции два года, так и не оставили маму приступы дикой головной боли, непосильным гнётом распластывающие её время от времени на постылой постели. К этому лету приступы, по словам Галинки, участились, подстёгнутые ещё одной напастью: заумирал дед, мамин отец, раньше державшийся этаким, хоть старым, но гордым петухом, — разом слёг, будто какая пружина внутри обломилась, сперва только стонал, а потом орать стал и днём и ночью от лишающей остатков рассудка боли чуть ли не во всём изрядно изношенном теле.
“ Совсем наш дед с ума от боли сошёл, — говорила Галинка. — Вряд ли он, Костя, узнает тебя теперь...” Елена жалостливо глядела на меня, сопереживая, а то вдруг, забывшись, улыбалась радостной мысли, что явно поглянулась она сразу моей сестрёнке, но тут же возвращался к ней растерянно-удручённый вид — от горького осознания, что расстаёмся мы на всё лето...
Дед меня не узнал. Да и его узнать было непросто: лишь лохматые, так и не поседевшие почти, сросшиеся брови и крупный, то ли турецкий, то ли цыганский нос остались прежними, а всё остальное превратилось в жалкую дрябло-щетинистую никчёмность.
В наших отношениях с дедом, пожалуй, никогда не было задушевности. С малолетства помня, что он георгиевский кавалер, я, недозрелый плод тогдашней идеологии, не мог гордиться им, зная, что крест ему вручал сам царь. ( “Целовался ведь дед с эти Николашкой!..” ). Но куда больше тех, идеологических, так сказать, подоплёк моего настороженного отношения к деду не давала мне покоя семейная тайна: уж если он таким героем был в первую мировую, чего ж тогда в Великую Отечественную где-то в Казахстане отсиживался, когда вся семья — жена и четыре дочери, включая мою маму, — оставалась в занятом фашистами

 

 

 

 

Орлике?!. ( Лишь спустя немалый срок после смерти деда узнал я, что почти семь лет был он узником одного из самых страшных лагерей — Карлага...).
Толком не знал я своего деда, потому и не любил по-настоящему. Потому-то, слыша его почти беспрестанные крики, изводящие и без того истерзанную болезнью маму, вскоре стал раздражаться и даже сказал однажды ошалевшей от горя бабушке:
— Втолковала бы ты ему как-нибудь, чтоб не орал так. Житья ведь нет!..
У той, всегда неимоверно доброй, в выцветших от слёз глазах впервые мелькнула тень недоброты ко мне. Вполне заслуженной, хотя и не сразу понял.
— Уж помер бы он скорей!.. — сказала она о человеке, с которым прожила в любви и согласии более полувека.
Дед, будто этих слов только и ждал, умер на другой день. Горя я тогда так и не почувствовал — больше боялся за маму: как бы ей от потрясения совсем не слечь!.. А убедившись, что всё обошлось, после похорон послал Елене письмо: приезжай! — без особой, кстати, надежды, что она решится на этот шаг. От родных о её приезде таил до времени, а чтобы ожидание было менее тягостным, заявил: “Хочу подработать, нечего всё лето дома торчать.”
Отец устроил меня грузчиком в свою геологоразведочную экспедицию. Работа нехитрая: подносить геологиням ящики с керном — каменными столбиками, поднятыми буровиками из таинственных недр. Я окрестил наше занятие “сизифовым трудом”, за что сразу долбился уважения других “потаскунов”, о Сизифе узнавших лишь от меня. Однако, хоть мы и имели дело с камнями, хоть и таскали их туда-сюда, труд наш всё-таки был не бесполезен, ведь геологини в белых войлочных шляпах с бахромой, из-за этого похожие на святых, каковыми вряд ли являлись, подолгу мороковали над каждым ящиком, рассматривали керн сквозь лупу, капали на него кислотой, а одна, самая молоденькая, ещё студентка-практикантка, даже лизала украдкой эти каменные столбики. Потом каждая с умным видом что-то записывала в свой блокнот. Сотоварищам моим цель и суть этих записей поначалу была неведома, потому и загадочна, но я-то, выросший в геологической семье, знал, что изучения керна необходимо для составления карт глубинного залегания пород.
Это знание ещё более упрочило мой авторитет среди молодой братвы грузчиков. Нас было, помнится, человек десять, большинство подрабатывали перед армией, но были и два старшеклассника, которые возмечтали за каникулы заработать на мотоциклы. Все мы, в том числе и школяры, заигрывали с задорными

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

 >>

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 1-2 2002г