<<

Валентин КУРБАТОВ

ВЫСОКИЕ ОБЛАКА

 

 

Сад после дождя так нежен. Кузнечики взялись за косилки, пока трава влажна, и слышно, как торопятся переехать поле. Ласточки, только чертившие сад, вспыхивают под последним солнцем высоко-высоко. А сад уже присмирел и вслушивается в каждое падение капли с листа. И отчего-то вдруг пронзительно одиноко. Без боли, а высоко и печально, как этот полет поднебесной ласточки.
Милые мои поэты, далекие друзья мои, как вы переносите этот вечер? Я не пил из кастальских ключей, и то чувствую немое томление по слову, которое обняло бы это долгое падение капли, это краткое мгновение, полное мучительной тишины мира.

Володя Башунов, верно, оставил девятый этаж своей скучной Северо-Западной улицы Барнаула и добрался-таки, как давно собирался, до родной опустевшей деревни. Насиделся над материнской и отцовской могилами, и теперь глядит на милую свою Бию, которая летит, как в детстве, с молодым шумом и озорством, не ведая возраста и на минуту смущая мысль этим своим равнодушным весельем, но и им же врачуя сердце (“И плачу я, большой и сильный, уже давно не молодой, над золотой травой и синей и над зеленою водой”). Письма его давно невеселы, хоть и горько смешливы (научился у родной реки смеяться и в час печали), и в них давно нет стихов, которые всегда, бывало, глядели с отдельного листочка чудно и странно, как всегда глядят стихи в письмах, словно ждал одного гостя, а пришли два.
Замечали ли вы, как изменяется ваш голос, когда вы читает эти стихи про себя, словно вы смущены и обрадованы и немного не узнаёте милого друга. Только что он говорил так привычно и знакомо, и вдруг сквозь него проступил кто-то другой, прекрасный и неожиданный, и этот другой требует и от вас вспомнить в себе высшее Господне значение. В книжке совсем другое – там вы готовы и всё естественно. А тут на минуту смутишься, потому что требуется забыть день на дворе для целомудрия чистого сердца. Я давно не слышал этого его второго голоса и уже тоскую по нему, потому что не могу без него назвать вот такого вечера, этих ускользаний, недоговоренности, этих предчувствий, в которых он так прост и точен.
А Толя Гребнев, поди, вернулся в своей пермской Байгуловке с ночного дежурства. Хирург по первому образованию, он предпочел психиатрию, и уже в серьезные лета переменил специализацию, и теперь его дом в соседстве с лечебницей, чьи пациенты живут параллельным миром, в который нам нет прямого входа. Он и из окна-то видит свою лечебницу. И если я подойду из деревни, он не увидит, пока не постучу в дверь.
Мы обнимемся, и уже в бане, когда вылетишь передохнуть, развернет гармонь, доставшуюся ему от замечательно игравшего на ней брата Василия Ивановича Белова Юрия, и мы всласть напоемся. И с печалью вспомним недавно погибшего Геннадия Заволокина, который любил и играл Толины песни. Геннадий извлекал музыку из этих стихов так естественно, что, казалось, выпрастывал ее готовой, и она рождалась сама и излетала из стиха жаворонком на нити строки.

 

 

 

 

А уж там непременно пойдут частушки: “Мы грустить с тобой не станем. Раскатись, как раньше, гром: “Мы свою гармонь растянем, а чужую разорвем!”. Не умеет Толя вятской песенной душой долго печалиться. И я никогда не буду знать, где у него чужие частушки, которых он знает тысячи, и тут бы им с Николаем Старшиновым друг друга не одолеть, а где при заминке вылетит и своя, рожденная с мгновенной свободой, словно тоже выхваченная из воздуха готовой. Тут уж его народное сердце говорит, кровь трав и небес, полей и птиц, бабушек и дедушек, маслениц и постов. Всё родословие милой Родины проросло в кровообращение и живет там, ожидая только оклика мира, мгновения совпадения света сердца и дня, чтобы излиться с необычайной простотой, где не найдешь следа усилия и труда воображения.
А Виталий Науменко, очевидно, сидит у Толи Кобенкова на улице Красных Мадьяр в Иркутске – они дети городские. Их музы вслушиваются в себя, в тонкости психологических переливов, в оттенки опасливо самозащитного чувства, которое страшится банальности, повтора, цитаты. Прекрасно вооруженные, они вслушиваются в стихи друг друга ревниво и бережно – Виталий томясь тайной простоты в сложной ткани стихов своего старшего товарища, а Анатолий, дивясь неожиданной свежести молодого чувства, которого уже не возьмешь ни силой, ни опытом. Главное давно переговорено, и теперь можно выхватывать одно-другое слово и, повернув его на глаза товарища, вдруг открывать неуслышанное и углублять мысль друг друга, наслаждаясь касанием неназванных, но тотчас угадываемых смыслов: “Возлюбим друг друга за рифмы, связавшие строки,/ за жадные строфы, не знавшие ночи и страха,/ за то, что для них начинаются новые сроки -/ наточен топор, и ни малой пушинки на плахе”. Беседа ведь прекрасна именно этим – неожиданным прорывом к себе, когда ухватившись за слово, рифму, промельк чувства, внезапно кидаешься перебивать собеседника, пока не забыл, потому что ослепительная яркость Бог весть откуда взявшегося понимания требует немедленного выхода. “Беседы блаженнейший зной” – звала это чудо Ахматова.
Если бы не этот вечерний сад и лень, можно было позвонить Гене Кононову в соседнее Пыталово, и он глуховато, будто себе, прочитал бы что-нибудь из недавнего. Прочитал замкнуто, с ясным чувством дистанции, как многие из них, кто сложился в глухие 80-е, не давая жизни слишком открыться, в тесной маске иронической свободы, так что ты сразу чувствуешь, что ты при чтении лишний. О, они что-то такое узнали, что позволяет им говорить через наши головы, понимая друг друга с полуслова и ускользая,– одинокие

 

 

 

Скачать полный текст в формате RTF

 

 

 >>

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 9-10 2001г